Первые столетия славянской письменной культуры. Истоки древнерусской книжности

Георгий Александрович Хабургаев

 

Введение. ОТ КОНСТАНТИНА ФИЛОСОФА ДО ДЬЯКОНА ГРИГОРИЯ (857-1057)

 

... Но если бы, несмотря на все слабые стороны настоящей монографии, она вызвала новую проверку и переоценку древнейших летописных преданий, до сих пор доверчиво повторяемых нередко историками, цель её и в таком случае была бы вполне достигнутою.

 

Н.К. Никольский «Повесть временных лет» как источник истории начального периода русской письменности и культуры (1890).

 

 

Глава 1. Кирилло-мефодиевская проблема, и ее рецепции в Древней Руси  (5)

Глава 2. Старославянский - церковнославянский как язык средневековой славянской культуры  (13)

 

 

Глава 1. КИРИЛЛО-МЕФОДИЕВСКАЯ ПРОБЛЕМА И ЕЕ РЕЦЕПЦИИ В ДРЕВНЕЙ РУСИ

 

...И како вы не стыдите се, три езыки мьнеще тъчію, а прочіимъ въсѣмь езыком и племенем слѣпом велеще и глоухом быти?.. Мы же роды знаемъ доволны, кнігы оумѣюше и б(ог)оу славоу въздающе къждо своимъ езыком [1].

 

Константин Философ. Из речи на Венецианском диспуте в 867 г.

 

 

В 60-е годы IX столетия в европейской культурной жизни произошло событие, оказавшееся эпохальным в истории народов Центральной и Восточной Европы: миссионеры из византийского города Фессалоники (Солуня) братья Константин (в монашестве Кирилл) и Мефодий с группой своих учеников создали новую письменность, специально предназначенную для записи славянской речи, которая в их время звучала на огромной территории от Пелопоннеса до Балтийского моря и от устья Лабы (Эльбы) до верховьев Оки и Волги. Изобретение новой письменности было подчинено решению величайшей культурной задачи, которую поставили перед собой братья из Солуня: с ее помощью были записаны переведенные ими с греческого на язык средневековых славян тексты христианской канонической литературы, которые зафиксировали новый для Европы книжно-литературный язык, именовавшийся в ту пору славянским (словенским), а в наше время — старославянским.

 

В культурной истории средневековой Европы предприятие солунских братьев было уникальным: на протяжении почти тысячелетия — со времени организации вселенской христианской церкви, в частности после создания Вульгаты — латинского перевода Библии, приписываемого св. Иерониму (330-419), и вплоть до начала национальных движений (XV-XVI вв.) — это единственный случай перевода христианских канонических книг на родной язык верующих, не имевший до этого собственной письменности и собственной книжно-литературной традиции: то и другое было создано самими переводчиками. Это был великий подвиг, по достоинству оцененный уже современниками, почитавшими

 

 

{1} И как же не стыдно вам, признающим только три языка и велящим всем остальным народам быть слепыми и глухими?.. Мы же знаем достаточно народов, читающих книги и возносящих Богу славу каждый на своем (родном) языке.

 

4

 

 

 солунских братьев как своих первоучителей, святых славянских апостолов.

 

Правда, сам Константин Философ, доказывая правомерность и законность своего изобретения, ссылался на то, что христианскую литературу на родном языке имеют многие народы Европы и Ближнего Востока (см. его слова, вынесенные в эпиграф данной главы). Но надо иметь в виду, что в одних случаях это были языки, которые обрели письменность задолго до возникновения христианства (древнееврейский, сирийский (арамейский), арабский, коптский, греческий, латинский), в других случаях имелись в виду переводы христианской литературы на языки, получившие с этой целью письменность до рубежа IV-V вв. (готский, армянский, грузинский, по терминологии Константина — иверский).

 

Вместе с тем старославянский был последним литературным языком, создание которого сопровождалось изобретением специально для него предназначавшейся азбуки. Появляющиеся на рубеже средневековья и нового времени переводы Библии на языки разных европейских народов записывались (как и впоследствии) уже существовавшей системой письма — латинской азбукой (или славянской — в Восточной Европе), которая с помощью комбинаций букв или введения дополнительных значков приспосабливалась к передаче на письме особенностей местной речи.

 

Детищу славянских первоучителей предстояла долгая и сложная жизнь. Под пером писателей и переводчиков, пользовавшихся им как орудием духовной культуры, книжно-славянский язык, созданный солунскими братьями и их учениками, развивался и по-разному видоизменялся в разных странах Slavia orthodoxa (православной Славии), что вело к появлению местных изводов (или редакций) языка средневековой славянской книжности в Болгарии, Сербии и на Руси, где он представлен памятниками, с XI-XII вв. по-разному отражающими кирилло-мефодиевские традиции первых переводов, которые, к сожалению, до наших дней не сохранились.

 

Лишь на протяжении XVIII-XIХ вв., по мере развития у разных славянских народов национального самосознания, книжно-славянский язык в сфере культурной деятельности уступает место новым литературным языкам, формирующимся на национальной основе, но еще сохраняет за собой функцию языка местной церкви. Именно это и дало повод ревнителям русского православия в первой половине XIХ в. назвать язык традиционной славянской книжности церковнославянским; а в этой перспективе язык первых славянских переводов, представлявших исходное состояние церковнославянского языка, нередко начинают именовать древне- или старославянским (нем. Altkirchenslavisch, англ. Old Church Slavonic).

 

5

 

 

Центральная Европа в IX-Х веках

(публ. по изд.: Vlasto A. The Entry of the Slavs into Christendom, 1970)

 

 

Новые национальные славянские литературные языки пришли на смену церковнославянскому не сразу и в той или иной степени усваивали его многовековые достижения [см. 177 разд II-IV- 44 с. 49-98 ]. Особенно существен вклад церковнославянского в систему норм русского литературного языка,

 

6

 

 

создатели которого вполне осознанно и целенаправленно учитывали традиции средневековой славянской письменной культуры [см. 189; 203, с. 101-109]. М.В.Ломоносов, указывая на то, что литературный русский язык соединяет в себе „великолепие ишпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность итальянского, сверх того богатство и сильную

 

7

 

 

в изображениях краткость греческого и латинского языка" [106, с. 391], разъяснял:

 

„Сие богатство больше всего приобретено купно с греческим христианским законом, когда церковные книги переведены с греческого языка на славенский... Оттуду умножаем довольство российского слова, которое и собственным своим достатком велико и к приятию греческих красот посредством славенского сродно" [там же, с. 587];

„сия польза наша, что мы приобрели от книг церковных богатство к сильному изображению идей важных и высоких" [там же, с. 590].

 

Доля церковнославянского наследия на разных уровнях структуры русского литературного языка неодинакова. Она незначительна в фонетике, где нормы произношения в основном ориентированы на особенности старомосковского говора. Более заметна она в морфологии, где русский литературный язык усвоил от церковнославянского целый ряд категорий и форм, не свойственных языку повседневного общения (причастия, деепричастия, простые формы превосходной степени, шестипадежную систему склонения существительных и ряд других). Но особенно велико церковнославянское наследие в синтаксисе и лексике, где до сих пор используются синтаксические конструкции и создаются новые слова с церковнославянскими корнями и аффиксами по словообразовательным моделям, предложенным славянскими первоучителями. Именно на этих уровнях, по мнению Н.С. Трубецкого, „русский литературный язык в конечном счете является прямым преемником староцерковнославянского языка, созданного Святыми славянскими первоучителями в качестве общего литературного языка для всех славянских племен" [185, с. 69].

 

Культурно-историческая преемственность между русским литературным языком и церковнославянским (см. подробнее [204]) органически включает в круг вопросов, решение которых открывает возможности строго научного изучения истории русского литературного языка, так называемую кирилло-мефодиевскую проблему — комплекс вопросов, связанных с выявлением условий и обстоятельств появления славянской письменности и старославянского языка, созданных Константином (Кириллом) и Мефодием и утверждавшихся на протяжении IX-Х вв. их учениками и последователями. Рассмотрение этих вопросов составляет содержание первых этапов процесса, описываемого в предлагаемой вниманию читателей книге.

 

Кирилло-мефодиевская проблема очень активно разрабатывалась на протяжении XIХ-начала XX в. (см. аналитический обзор [244]), в том числе и в России. К началу 30-х годов XX в. ей было посвящено, по данным Г.А. Ильинского, около 3,5 тысяч книг, статей и брошюр [см. 70]. Однако после издания в 1930 г. П.А. Лавровым капитального свода источников, связанных с созданием

 

8

 

 

славянской письменной культуры [см. 96], кирилло-мефодиевская проблематика на долгие десятилетия исчезает со страниц отечественной печати (не считая редких вузовских пособий, скупо сообщающих вполне традиционные сведения о солунских братьях и обстоятельствах создания ими славянской письменности и старославянского языка). Связано это отнюдь не с утратой того интереса к деятельности первоучителей, который, по словам В.И. Ламанского, целое столетие представлял „главную привлекательную силу в истории славянской филологии" [97, с. 34], а с тем, что славистика как область историко-филологических исследований в 30-е годы была объявлена в нашей стране „вне закона", а ее лучшие представители (в том числе такие выдающиеся языковеды, как Н.Н. Дурново, А.М. Селищев и многие другие) подверглись репрессиям, обвиненные в „панславизме"...

 

Обусловленная политическими соображениями „реабилитация" славистики в годы второй мировой войны, когда она должна была подкрепить идею консолидации славянских народов в борьбе с общим врагом, не изменила положения дел в области палеославистических исследований. Для восстановления традиций отечественной кирилло-мефодианы понадобился приход в науку нового поколения исследователей. В 1971-1972 гг. появляется двухтомная монография Е.М. Верещагина, посвященная переводческой деятельности славянских первоучителей [см. 20; 21], и лишь в 1980-1981 гг., спустя полвека после издания книги Н.А. Лаврова, Институт славяноведения и балканистики АН СССР выпускает библиографию послевоенных трудов по кирилло-мефодиевской проблематике [см. 119], а вслед за этим — русские переводы важнейших источников о жизни и деятельности создателей славянской письменной культуры, снабженные историческими и библиографическими комментариями Б.Н. Флори, в которых суммируются научные знания, накопленные мировой славистикой к концу 70-х годов XX в. [см. 158] [2]. Наконец, в 1984 г. замечательный советский языковед С.Б. Бернштейн, которому принадлежат особые заслуги в послевоенном возрождении отечественной славистики, издает книжку, где „характеризуются источники и описываются жизненные пути Константина-Философа, Мефодия и их непосредственных учеников" [11, с. 4] и предлагается компактный обзор кирилло-мефодиевской историографии [см. там же, с. 145-154]. Стремясь „не отдаляться от источников, не создавать новых гипотез, не выдавать своих предположений за подлинные факты" [там же, с. 5], С.Б. Бернштейн тем самым оставляет для обсуждения целый комплекс вопросов кирилло-мефодианы, не получивших в

 

 

{2} Хорошо отобранная библиография исследований о деятельности славянских апостолов позволяет в необходимых случаях отсылать к этому изданию, не перегружая текст библиографическими справками.

 

9

 

 

славистике более или менее убедительного ответа. Именно такие вопросы и оказываются в центре внимания автора этих строк.

 

Последние главы предлагаемой на суд читателей книги, освещающие „четвертый этап" развития славянской письменной культуры, посвящены анализу исторических условий распространения славянской книжности на Руси, которая, усвоив ее в ходе христианизации страны в X столетии, в конечном счете оказалась единственной преемницей созданного солунскими братьями старославянского языка.

 

История книжно-славянского языка в России (церковнославянского языка русского извода), начиная с его старейшего представителя — евангелия-апракоса, переписанного для новгородского посадника Остромира дьяконом Григорием в 1056-1057 гг. (так называемого Остромирова евангелия — самого раннего из сохранившихся датированного памятника Древней Руси), изучается достаточно интенсивно в плане истории русского литературного языка эпохи средневековья (см., например, [190]). Что же касается обстоятельств становления славянских книжно-литературных традиций на Руси, получивших отражение в ОЕ, то здесь еще немало нерешенных вопросов, ибо до сих пор культурно-историческая обстановка и важнейшие события, связанные со становлением древнерусской, как и вообще славянской письменной культуры, по преимуществу изучались историками русской церкви (а не филологами) и явно нуждаются в историко-филологическом осмыслении. С этой точки зрения предлагаемую вниманию читателей книгу можно охарактеризовать как взгляд на более или менее известные события начального этапа истории славянской книжности глазами филолога и даже специальнее — глазами историка славянских языков, который в ряде случаев вполне однозначно воспринимает сообщение средневекового автора, по-разному толкуемое в историографии, а нередко обнаруживает информацию, ускользающую от внимания историка-медиевиста.

 

Мне уже приходилось демонстрировать, как внимание к языковым формам древнего источника может менять устоявшиеся представления о заключенной в нем информации (см., например, [200, с. 156, 165-166, 170, 193-194 и др.]) и даже извлекать новые сведения из давно известного сообщения [см. 199, с. 51]. Участница недавней дискуссии, завязавшейся вокруг прочтения средневековых греческих источников, связанных с крещением киевского князя Владимира, справедливо заметила своему оппоненту: „Да, только „сверхточное", буквальное отношение к грамматическому строю древнего текста, исключительное внимание к слову, к термину, к грамматическим формам (особенно при изучении хронологии событий!) — так обязан относиться любой исследователь к прочтению источника" [15, с. 195]. Так, к примеру, А.А. Шахматов, наблюдая за сообщениями летописи о рождении сыновей Ярослава Мудрого, заметил, что единственный случай употребления формы множественного числа („...и нарекоша имя ему Вячеславъ" — под 6544 г.) приходится на

 

10

 

 

ситуацию, когда сам Ярослав в это время находился в Новгороде (!) во всех остальных случаях — „нарече ему имя ...", т.е. 'он (сам) назвал', ибо присутствовал при рождении [см. 217, с. 488]. Ср. еще [123] (в частности, с. 31-32), где анализ разночтений в употреблении форм будущего времени в старейших списках ПВЛ убедительно подтверждает тезис Н.М. Богдановой: „Живые грамотные носители языка прекрасно знали, что обозначают эти формы: употребляли их сознательно и вкладывали в них определенный смысл" [15, с. 197] (разрядка моя. — Г. X.).

 

Адресованная не только специалистам, но и широкому кругу читателей, а потому популярная по изложению, эта книга тем не менее не является научно-популярной по жанру. Знакомя читателей с теми представлениями о происхождении славянской письменности и старославянского языка, которые сложились в славистике за 200 лет ее научной истории, книга, в отличие от установок С.Б. Бернштейна (ср. выше), в первую очередь излагает результаты исследований самого автора, далеко не всегда совпадающие с общепринятыми представлениями. Эта „нетрадиционность" результатов связана с попыткой преодолеть неизбежную „замкнутость" источников, на которые опираются исследователи кирилло-мефодиевской проблемы и на расширение которых в наше время, спустя 1100 лет после завершения деятельности последнего из создателей старославянского языка, вряд ли можно рассчитывать; во всяком случае, XX век не прибавил ничего принципиально нового к тому, что уже было известно науке к концу XIX столетия. В этой ситуации, подобно тому как в реконструкции истории самого старославянского языка „дальнейшие успехи исторического языкознания зависят не столько от накопления новых данных (которых собрано уже немало), сколько от усовершенствования методики исследования с тем, чтобы собранный материал получил надежную хронологическую и локальную приуроченность" [3, с. 3], так и в изучении кирилло-мефодиевской проблемы перспективу дальнейших разысканий следует видеть в критическом осмыслении результатов уже проделанной работы в плане отделения достоверного от легендарного в сообщениях хорошо известных средневековых сочинений, которые должны быть прочитаны заново с позиций нынешнего уровня знаний.

 

12

 

 

 

Глава 2. СТАРОСЛАВЯНСКИЙ - ЦЕРКОВНОСЛАВЯНСКИЙ КАК ЯЗЫК СРЕДНЕВЕКОВОЙ СЛАВЯНСКОЙ КУЛЬТУРЫ

 

 

Настоящий литературный язык является орудием духовной культуры и предназначается для разработки, развития не только изящной литературы в собственном смысле слова, но и научной, философской, религиозной и политической мысли. Для этих целей ему приходится иметь совершенно иной словарь и иной синтаксис, чем те, которыми довольствуются народные говоры.

 

Н. С. Трубецкой. Общеславянский элемент в русской культуре.

 

 

В русском языкознании сложилась устойчивая традиция разграничения двух историке-лингвистических, дисциплин, одна из которых, получившая после известной книги Ф.И. Буслаева название „ исторической грамматики", изучает историю русской „народно- разговорной" речи, другая — историю литературного русского языка.

 

Две истории языка — ситуация, остающаяся до сих пор специфической для русского исторического языкознания и потому не всегда встречающая понимание со стороны зарубежных коллег. Очень характерны в атом отношении высказывания известного языковеда А.В. Исаченко, который считал, что „неорганическое, на наш взгляд, разбиение единого предмета на две отдельные дисциплины" очень мешает объективному историческому изучению русского языка [74, с. 129]. В основе этой оценки лежит убеждение, будто „такое разбиение базируется на том недоказанном предположении, что „внутреннее" развитие языка можно отделить от „внешнего" развития. В результате мы до сих пор не располагаем синтетическим исследованием, озаглавленным „История русского языка", столь необходимым в практической исследовательской и педагогической работе и сравнимым с „Историей немецкого языка" В.М. Жирмунского" [там же, с. 129-130; ср. 72, с. 149-158]. Из этих разъяснений очевидно, что их автор видит только один объект историко-лингвистического исследования — русский язык как единую знаковую систему, представленную лишь разными функциональными разновидностями — устно-разговорной и письменно-литературной, базирующейся на устно-разговорной разновидности.

 

 

Разграничение двух историко-лингвистических дисциплин обычно оправдывается своеобразием восточнославянской средневековой культурно-языковой ситуации [см. 206, с. 52-62], предопределившей местное своеобразие процесса формирования национального русского литературного языка, не являющегося прямым продолжением местной „народно-разговорной" речи.

 

12

 

 

Иначе говоря, признается естественным существование одной истории, например, немецкого языка (см. пример А.В. Исаченко), прослеживающей, как на базе позднесредневековых верхненемецких диалектов складывается наддиалектная система письменных норм языка местных канцелярий, который затем был обработан и кодифицирован М. Лютером в качестве национального немецкого литературного языка. Но представляется невозможной одна история русского языка, поскольку нормы национального литературного русского языка ориентированы не только на „общее (обыкновенное) употребление" (по терминологии филологов XVIII в., подразумевавших в этом случае разговорную речь тогдашней социальной элиты), но и на церковнославянскую языковую традицию, которая по этой причине не может быть исключена из истории русского литературного языка, но не имеет отношения к истории языка диалектного (обычно недифференцированно именуемого „народно-разговорным"), составляющего предмет „исторической грамматики" русского языка. И хотя все это — бесспорные факты русской исторической действительности, тем не менее, как это становится все более очевидным в последние годы, ситуация, сложившаяся в отечественном историческом языкознании, отражает универсальную необходимость дифференциации языковой истории; и ее недооценка сказывается, в частности, на результатах палеославистических исследований, а потому заслуживает здесь специального, более подробного разговора.

 

Дело в том, что теоретическое языкознание до сих пор не обнаруживает четкого понимания того, что оно имеет дело не с разновидностями одного объекта, именуемого языком (la langue, the language, die Scprache и т.д.), а с двумя взаимосвязанными, но принципиально различными социальными образованиями, обозначаемыми одним термином, но по-разному связанными с тем обществом, которое они призваны обслуживать, и очень непохожими по происхождению и по своему поведению в пространстве и во времени.

 

Естественным (и первичным) объектом лингвистики, изучение которого обеспечило достижения сравнительно-исторического языкознания конца XIХ-начала XX в., является звучащий язык как средство повседневного общения. Именно он имеется в виду, когда говорят, что язык возникает вместе с человеческим обществом и обеспечивает совместную деятельность и повседневную жизнь людей во все периоды их истории. Его появление и последующая эволюция (включая образование конкретных языков-идиом как средств общения племен и этнографических групп, образующих со временем разные народности и нации) не зависят от воли, сознания и творческой инициативы отдельных личностей; и только в языке повседневного общения, основной и естественной формой реализации

 

13

 

 

которого является диалогическая речь, происходят изучаемые диахроническим языкознанием фонетико-фонологические и грамматические изменения во времени, так или иначе социально обусловленные, но со сменой социально-экономических формаций, с политическими или идеологическими преобразованиями в жизни общества не связанные и не зависящие от них в своей исторической непрерывности.

 

Принципиально иную природу имеет письменный (по своему происхождению и по основной форме существования) литературный язык как орудие цивилизации, появляющийся только на определенной стадии развития общества. Условия существования и развития литературных языков почти по всем параметрам противоположны тому, что наблюдается в истории языка повседневного общения. Возникновение и дальнейшие судьбы литературных языков теснейшим образом связаны с социально- экономической историей общества и являются результатом сознательной и целенаправленной творческой деятельности людей — коллективной или даже индивидуальной (можно напомнить о роли Месропа Маштоца в создании грабара — культового по происхождению литературного языка древних армян, Ульфиллы — создателя готского литературного языка, Константина-Кирилла — в создании общеславянского средневекового литературного языка, М. Лютера как переводчика Библии — в создании немецкого национального литературного языка и т.д.), которая осуществляется в определенных культурно-исторических условиях и подчиняется закономерной исторической необходимости, диктуемой потребностями общественного развития, а не какими-либо внутренними требованиями самой языковой системы.

 

Если язык как средство повседневного общения является необходимым свойством, своего рода конституирующим „дифференциальным признаком" человеческого общества, то литературный язык, возникающий на базе письменной фиксации речи, для существования человеческого общества не обязателен и является продуктом цивилизации: он никогда и нигде не появляется до разложения общинно-родового строя и перехода к территориально- политическим (государственным) объединениям, выходящим за пределы родо-племенных отношений [ср. 56, с. 77, 83-89 и др.].

 

В плане обсуждаемой темы особенно важно отметить, что для эпохи средневековья не только в Европе, но и в Азии характерно распространение письменно-литературных языков (очень часто международных), являвшихся языками официальных (государственных) религий, утверждавшихся в качестве идеологической опоры феодальных (абсолютных или стремившихся стать абсолютными)

 

14

 

 

монархий [1]. Именно так распространялась книжная латынь в католических и церковнославянский — в православных странах средневековой Европы, арабский — в восточных монархиях, принимавших ислам, и т.д. — независимо от строя и типа языков, которыми пользовалось население соответствующих регионов мира в повседневном общении. Историческая неизбежность этого процесса определялась той ролью, которую играла религия в жизни средневекового общества, а его целесообразность обусловливалась заметной диалектно-этнографической пестротой, поддерживавшейся экономической, а нередко и политической обособленностью отдельных областей феодального государства: язык культа, неизбежно приобретавший функцию общего языка культуры, оказывался в этих условиях необходимым объединяющим фактором, а следовательно, и условием культурного прогресса, стоявшим над диалектной раздробленностью языка повседневного общения.

 

Язык как средство повседневного общения характеризуется непрерывностью не только во времени, но и в пространстве. На протяжении большей части периода существования человеческого общества он представлен диалектами племен и этнографических групп, не находившихся в каких-либо иерархических отношениях, т.е. функционально „равноправными" диалектами „никакого" языка, которые не предопределяют ни экономических, ни политических, ни культурных отношений между их носителями и, в частности, не указывают на их принадлежность к одному или разным этносам.

 

Формирование средневековых народностей или наций нового времени степенью структурной близости диалектов, которыми пользовались вошедшие в них этнографические группы населения (нередко, между прочим, и неродственные в языковом отношении!), не обусловливалось и связано только с социальной историей их носителей. Иначе говоря, и в это время язык как средство повседневного общения по существу своему остается диалектным, варьирующимся в пространстве и „безразличным" к изменениям социально-этнического статуса его носителей [ср. 165, с. 233-240]. На уровне повседневного общения любой национальный язык, если не сводить его к литературному, в действительности представляет собой совокупность взаимодействующих знаковых систем — диалектов, обслуживающих различные социальные и территориальные (resp. этнографические) группы нации, объединяющиеся сознанием принадлежности к единому этносу.

 

 

Специфика письменно-литературного языка как орудия цивилизации определяет принципиально иное, чем для диалектного языка, содержание его истории. Она состоит в периодической

 

 

{1} Чехословацкий историк Фр. Гейл, характеризуя начальный этап христианизации среднедунайских славянских княжеств, замечает, что он „проходил при поддержке правящего слоя, который в христианстве видел и находил свою идеологию, отражение самого себя, тогдашнего общества и мира по собственным представлениям" [32, с. 99].

 

15

 

 

перестройке отношений между письменно-литературными нормами, с одной стороны, и фонетико-фонологической системой и грамматическими категориями и формами языка повседневного общения того социума, который пользуется данным литературным языком, — с другой. Иначе говоря, происходящие время от времени изменения в системе норм литературного языка осуществляются не в результате накопления в нем самом элементов нового качества (как это свойственно языку повседневного общения), а в результате реформы (или кодификации), предпринимаемой по инициативе его носителей, которые в исторически меняющихся условиях культурного развития по-разному интерпретируют отношения между нормами литературного языка (который, вообще-то говоря, в отличие от языка повседневного общения не склонен к изменениям и стремится оставаться стабильным на оси времени) и особенностями структуры своего родного языка как средства повседневного общения. В силу этого реалистическое исследование истории литературного языка невозможно без учета социально-культурных условий его нарождения и функционирования, которые определяют своеобразие культурно-языковой ситуации (т.е. отношений между языком культуры и языком бытового общения) каждого отдельного периода его существования.

 

Понимание онтологической неоднородности разных языковых образований просматривается уже в „Курсе общей лингвистики" Ф. де Соссюра, впервые опубликованном в 1916 г., где автор, указывая на диахроническую непрерывность языка повседневного общения (по его терминологии, „естественного"), счел необходимым отметить, что „эта непрерывная эволюция весьма часто скрыта от нас вследствие того, что внимание наше сосредоточивается на литературном языке", между тем как литературный язык „не может служить для нас мерилом того, до какой степени изменчивы естественные языки, не подчиненные никакой литературной регламентации" [165, с. 173]. А спустя чуть более десятилетия на необходимость дифференцированного подхода к изучению разных объектов языкознания (но уже с позиций исследовании литературных языков) указывали сотрудники Пражского лингвистического кружка, которые, отметив существенные отличие литературных языков от „народных", соответствующий раздел своих знаменитых „Тезисов", подготовленных к I Международному съезду славистов (1929), заключают утверждением: „Все эти свойства литературного языка следует учитывать как при синхроническом, так и при диахроническом изучении славянских литературных языков. Их исследование не должно строиться по образцу исследований народных диалектов" [172, с 28; ср. 185, с. 54], что, в частности, относится и к изучению старославянского

 

16

 

 

языка, „который употребляли Кирилл и Мефодий и их последователи для литургических целей" и который „подчиняется законам развития, свойственным всем литературным языкам" [172, с. 32; ср. 177, с. 53].

 

Эти разъяснения, к сожалению, не были поняты исследователями. В результате даже в работах самого последнего времени, посвященных палеославистической проблематике, язык старейших славянских текстов, созданных, например, в Древней Болгарии, воспринимается как письменная фиксация определенного этапа развития болгарского языка (см., например, [210, с. 11-13]), т.е. приравнивается древнеболгарскому языку повседневного общения — разговорно-бытовому языку того народа, представителями которого созданы соответствующие рукописи. И это несмотря на то, что еще Ф. де Соссюр предупреждал против такой методологической ошибки, обусловливаемой тем, что „литературный язык, подчиняющийся иным условиям существования, нежели народный язык (т.е. язык естественный), наслаивается на этот последний и заслоняет его от нас" [165, с. 173], из-за чего на литературный язык переносятся признаки народно-разговорного, представителем которого он выступает, а древним состояниям языка повседневного общения приписываются особенности, фиксируемые в книжно-литературных текстах соответствующих эпох.

 

На первый взгляд кажется трудно объяснимым невнимание языковедов-диахронистов к предостережениям авторов, оказавшихся едва ли не самыми авторитетными в лингвистике XX столетия. Видимо, это надо связывать с тем, что идеи Ф. де Соссюра и пражских лингвистов были прежде всего восприняты в плане необходимости развития синхронического языкознания (явно недооценивавшегося лингвистикой XIX в.), в то время как историческое языкознание в методологическом отношении во многом и сегодня остается на „дососсюровском" уровне. И это не только мешает языковедам-диахронистам разглядеть принципиальную несхожесть столь разных феноменов, как „народный" язык и литературный язык, но и препятствует обсуждению проблематики, которая должна противопоставлять исследования по истории литературных языков исследованиям, выполняемым в плане „исторической грамматики", или исторической диалектологии.

 

Обращаясь к палеославистической традиции, имеющей бесспорные достижения в разработке кирилло-мефодиевской проблемы, многие современные исследователи явно не учитывают того, что на протяжении XIX в. старославянский язык привлекал внимание языковедов прежде всего как материал сравнительно-исторических реконструкций, т.е. как самая ранняя фиксация на письме славянской речи и, следовательно, „как система или модель, из которой исходили при реконструкции праславянского языка" [177, с. 35], а не как язык средневековой славянской книжности. Отсюда и то пристальное (и явно преувеличенное) внимание, которое уделялось проблеме д[ревнего с]лавянского языка

 

17

 

 

[см. там же, с. 46—47] и его терминологическому обозначению.

 

Например, А. Лескин считал очень важным разъяснить, что термины типа (древне)церковнославянский (как и старославянский) его не устраивают потому, что „не содержат указания на народ и страну", с которыми связано создание языка первых славянских переводов, а термины типа (панноно)словенский привязывают язык этих переводов к западнославянской группе. В то же время сам А. Лескин защищал принадлежность языка переводов к южнославянским языкам, что и заставляло его отдать предпочтение наименованию древнеболгарский, хотя он и понимал, что этот термин не имеет исторического оправдания ([см. 247, с. Х-XI]: "Diese Bezeuchnung hat keine historische Berechtigung").

 

 

Очевидно, что подобного рода рассуждения игнорируют специфику старославянского как общеславянского по своему значению и функциям языка средневековой книжности , т.е. как межплеменного орудия культуры, ибо нет никаких сомнений, что „старославянский язык с самого начала не был предназначен для использования его в качестве локального языка" [172, с. 33; ср. 20, с. 12]; а цели, ради которых он создавался, сами по себе говорят о невозможности его отождествления с каким-либо живым славянским диалектом кирилло-мефодиевской эпохи. Именно эти его свойства способствовали тому, что сложившийся на базе старославянского церковнославянский язык более восьми столетий использовался на Руси и в России в качестве литературного, ибо, не совпадая во всем своем объеме (прежде всего в глагольном формообразовании и особенно в лексике и синтаксисе) ни с одним из восточнославянских диалектов (что нормально для литературного языка как орудия духовной культуры [ср. 185, с. 57-59]), он вместе с тем сближался с родной речью местных книжников общностью корневого и аффиксального фондов и формами словоизменения имен, благодаря чему они воспринимали его как кодифицированную (книжно-литературную) разновидность родного языка [см. 206, с. 52-53 и далее]. И такое восприятие языка славянских переводов было предопределено самими условиями его появления под пером первоучителей.

 

[Next]

[Back to Index]