Древнеболгарские переводные тексты и проблема лексических моравизмов

Ростислав Станков

 

ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ

 

 

В задачи настоящего исследования не входило установление происхождения таких текстов, как АГ, ЗСЛ, ЖМ, или Бесед (ХГА здесь не в счет), но все же, подводя итоги, сделаем несколько существенных замечаний. Если о НМ есть кое-какие сведения об авторстве и месте перевода, то относительно АГ, ЗСЛ и ЖМ таких сведений нет. Попытки обнаружить „мефодиевский языковой узус“ в этих текстах нельзя признать обоснованными [1]. С выявлением Corpus Methodiana Juridica связано немало проблем [2]. Зачисление ЖМ в западнославянские тексты на шаткой основе моравизмов не убедительно, так как, учитывая время, необходимое для канонизации святого, появление ЖМ в Моравии, где бы она ни находилась, более чем сомнительно. Любопытным моментом в этом отношении является Служба Кириллу Философу, в кондаке и икосе которой говорится о распространении дела святых братьев на севере, на западе и на юге. Учитывая то обстоятельство, что центром для православных был Константинополь, то север (или северная земля) обозначает Болгарию, юг - часть Византии, где тоже жили славяне, запад (или западные земли) - Моравию и Паннонию. По мнению Р. Павловой, Служба была составлена, вероятно, в Болгарии, так как присутствие „севера“, „северной земли“ (т.е. Болгарии) делает маловероятным ее создание во время Моравской миссии [3].

 

ЗСЛ также зачисляется в западнославянские тексты на шаткой основе моравизмов. Поиски исторических и юридических аргументов в пользу Моравии (хотя мы даже не знаем, где находилась эта Моравия) пренебрегают историческими и юридическими аргументами в пользу Болгарии. Косвенно о культурных контактах с Восточной Франкской империей свидетельствует Проложное Житие Мефодия, в котором можно прочитать такую фразу: цр҃ь бѣ тьгда грьком василиѥ. а бльгаромь ѿ б҃а кнезь борись. и краль немечьскымь людемь [4]. При этом нельзя не заметить, что авторы защищающие моравское происхождение ЗСЛ пренебрегают главным направлением движения рукописей: с юга на северо-восток, т.е. из Болгарии (позднее и из Сербии) в Киевскую и Московскую Русь. Если речь идет о контактах Киевской Руси с Чехией, то, скорее, влияние шло не в том направлении, в каком его видел

 

 

1. Максимович 2004а: 120-121.

 

2. Цибранска-Костова 2000: 16-27.

 

3. Павлова 2005: 204-205. Болгаризация культа Кирилла и Мефодия (Чешмеджиев 2001: 79-109) здесь не в счет.

 

4. Павлова 2005: 201.

 

 

274

 

Соболевский [5]. В итоге, НМ, ЗСЛ и АГ не могли возникнуть в западнославянской языковой среде.

 

Работы Соболевского, Мареша и Райнхарта не смогли доказать чешское происхождение перевода Бесед Григория Двоеслова. Усилия на основе нескольких разбросанных листков и нескольких слов воссоздать корпус типа Patrologia Graeca или Patrologia Latina достойны похвалы, но вряд ли полезны в научном отношении.

 

Следующие соображения должны иметь решающее значение при изучении древних текстов:

 

(1) первоначальные шаги в области славянской письменности были сделаны вне Моравии, где бы она ни находилась (оставляем вопрос об объеме в стороне, поскольку он является дискуссионным);

 

(2) первые славянские тексты были созданы на древнеболгарском диалекте, вопреки всем научным и ненаучным спекуляциям на эту тему;

 

(3) этапы древнеболгарского письменного языка следуют непрерывную линию развития: результаты деятельности Кирилла и Мефодия естественно переходят в зрелый период ДЯ последней четверти IX столетия [6]; мысль о языковой интерференции [7] вполне приемлема, но ввиду споров о местонахождении Моравии содержание термина „моравизм“ в этом случае следует отодвинуть в сторону южнославянского языкового ареала (на наш взгляд, вообще лучше отказаться от самого понятия „моравизм“);

 

(4) реалии, связанные с латинским языком, нельзя считать моравизмами ввиду влияния балканской латыни на южнославянские языки, а также и по той причине, что в Болгарии на протяжении несколько лет велась пропаганда папскими миссионерами; даже после включения Болгарии в зону церковного влияния Константинополя Римская курия еще некоторое время продолжала попытки оторвать Болгарию от православия;

 

(5) реалии, связанные с немецким культурным и языковым влиянием, тоже нельзя считать моравизмами; территория Болгарии IX столетия в несколько раз превышала территорию современной Болгарии; такие реалии могут быть связаны с культурными контактами между двумя государствами.

 

 

Во времена Каролингов и Бориса I Болгария имела непосредственную границу с немецким королевством [8]. Некоторые христианские термины могли быть заимствованы в ДЯ через германское посредство или прямо из

 

 

5. В одной из предыдущих наших работ было высказано мнение, отрицающее контакты Киевской Руси с Чехией, но автор имел в виду мысль Соболевского о влиянии чешской традиции на древнерусскую помимо древнеболгарской.

 

6. Дограмаджиева 1981: 55-62.

 

7. См.: Спасова 2005: 119, 133 примеч. 37.

 

8. Ризов 1917: 2.

 

 

275

 

балканской латыни [9]. И в этом нет ничего удивительного, потому что сразу после крещения Бориса I Болгария превратилась в ристалище для миссионеров всех толков и мастей [10]. Приведем две цитаты из ответов папы Николая I на запросы Бориса I:

 

„asserentes, quod in patriam vestram multi ex diversis locis Christiani advenerint, qui prout voluntas eorum existit, multa et varia loquuntur, id est, Graeci, Armeni, et ex ceteris loci

- утверждая, что в отечество ваше пришли из разных мест христиане, которые, как им хочется, рассказывают многие и разные вещи, т.е. греки, армяне и люди с других мест“ CVI, 3-6 [11];

 

„De his autem, quos in patriam vestram de diversis locis advenisse perhibetis varia et diversa docentes, multa vobis iam scripsimus

- О тех, однако, кто, как вы говорите, пришли в отечество ваше из разных мест и учат [вас] разным и противоположным вещам, мы уже много вам писали“ CVI, 21-23 [12].

 

В 866 г. Борис I отправил посольство и в Рим, и к Людовику Немецкому с просьбой получить епископов и священников [13]. Правда, посольство Людовика приехало с опозданием и, увидев римских епископов, повернуло обратно.

 

Несмотря на то, что в настоящем исследовании не был анализирован материал, относящийся в полном объеме к проблеме лексических „моравизмов“, можно заключить, что слова, определяемые как „моравизмы“, таковыми не являются. Методика выявления таких лексических „моравизмов“ ставит перед собой совсем другие цели, которые лежат за пределами филологической науки. Само понятие лексический „моравизм“ в нынешнем понимании остается весьма спорным и вряд ли имеет право на существование.

 

Возникает вопрос, где же все-таки лежит корень зла? В целях дать ответ на этот вопрос, хотелось бы еще раз остановиться на проблеме переводной литературы в Slavia Orthodoxa, во многом зависящей от определения первого литературно-письменного языка славян, т.е. от терминологии [14]. Совсем недавно Д. М. Буланин сделал попытку внести „свежую“ струю в эту проблематику. Резюмируем основные положения Буланина:

 

(1) Поставив вопрос о „многолетних прениях“ вокруг существования восточнославянских переводов древнейшего периода, автор утверждает, что на твердую почву этот вопрос поставил А. И. Соболевский [15];

 

 

9. Račeva 1986, 20.

 

10. История II: 216.

 

11. Дечев 1922: 100, 101.

 

12. Дечев 1922: 102, 103.

 

13. История II: 220.

 

14. Дунков, Станков 1988.

 

15. Соболевский 1910в. Буланин 2012: 19: „Впервые на твердую почву этот вопрос был поставлен знаменитой работой А. И. Соболевского, в которой он проводил мысль о ненадежности орфографического и морфологического критериев при дистрибуции переводных памятников между южными славянами и Киевом. Преобладающая часть памятников дошла в русских списках, элиминировавших фонетические и грамматические варваризмы из чужого антиграфа. Постулируя большую устойчивость словарного состава в переводных текстах, прибывших на Русь извне или создававшихся в ее пределах, ученый по лексическому критерию отнес из общего фонда к восточнославянским трудам домонгольского периода двадцать пять номеров“.

 

 

276

 

(2) Ф. Томсон [16], подвергший критике указанную работу Соболевского, во многом прав, но в то же время ему не удалось исключить из состава возможных киевских переводов произведения, перечисленные в его статье [17];

 

(3) Между А. И. Соболевским и Ф. Томсоном существует близость, заключающаяся в их общем „европоцентризме“ [18];

 

(4) Разразившаяся после выхода в свет студии „Made in Russia“ Ф. Томсона дискуссия оказалась неплодотворной, „поскольку никто не в силах доказать недоказуемое“, т.е. поиски лингвистических доказательств в полемике о переводах ничего не в состоянии доказать [19];

 

(5) А. А. Алексеев, опровергший Ф. Томсона [20], продолжает, однако, придерживаться методологических установок времен Соболевского [21];

 

 

 

16. Thomson 1993.

 

17. Буланин 2012: 21: „Самое пикантное, что с данным резюме [Ф. Томсона, - РС.] трудно не согласиться: нельзя считать обоснованным киевское происхождение ни одного из семидесяти номеров, анализированных славистом из Бельгии. Как, впрочем, нельзя также зачислить их единым махом в категорию некиевских переводов“.

 

18. Буланин 2012: 20: „... Соболевский не был, однако же, защищен от свойственных этому поколению методологически несостоятельных пристрастий. Главные из которых суть европоцентризм и...“. Европоцентризм Ф. Томсона подразумевается и вытекает из дальнеших рассуждений автора: „полемика неизбежно обратилась к своим истокам - к европоцентризму Соболевского, значит, ведущие эту полемику продемонстрировали свое принципиальное единомыслие с атакуемым Томсоном“ (там же: 21).

 

19. Буланин 2012: 21: „Спешу заметить, что мое несогласие с лингвистами, углубившимися ныне в изучение старших славянских переводов, касается не их наблюдений над языковыми явлениями в собственном смысле (эти наблюдения бывают и оригинальны, и правильны), но общекультурных выводов. Совокупность находок по истории языка есть лишь набор фактов, нуждающихся в адекватной интерпретации. От одного до другого путь неблизкий. Вопреки довольно распространенному заблуждению, языковой материал не является независимым историческим источником, отделенным от среды его существования, а потому будто бы обладающим более высоким уровнем достоверности, чем другие проявления социальной природы человека. Умозаключения лингвиста неполноценны, если он не принимает во внимание историко-культурный контекст в целом, включая литературный, конфессиональный, этнографический и другие факторы“.

 

20. См. Алексеев 1996.

 

21. Буланин 2012: 21-22: „У истоков той новой хронологически последней фазы в дискуссии о киевских переводах ... стоит подробный разбор и опровержение статьи Томсона, принадлежащие А. А. Алексееву. Не без ехидства высказавшись по поводу новомодного увлечения культурологией, автор почти демонстративно держится методологических установок времен Соболевского. Мысль о бинарной оппозиции южнославянских и киевских переводных произведений проходит через статью красной нитью: различать их по-прежнему предлагается по приблизительным критериям (редко по орфографии, особенно полногласию, локальным грамматическим формам, больше по лексике и даже по отсутствию приметных южнославянизмов, но различать непременно и при любых обстоятельствах“.

 

 

277

 

(6) Упомянув группу русских лингвистов [22], Буланин сосредоточил свое внимание на работах А. А. Пичхадзе, чьи наблюдения порою остроумны и бесспорны, но ничего не в состоянии доказать [23].

 

Под конец Буланин, сознательно отказываясь от обсуждения фактов из истории языка (т.е. лингвистических данных), ограничивается лишь методологическими замечаниями:

 

(7а) Первое замечание относится к априорному стремлению найти в каком-то произведении любой ценой приметы восточнославянского происхождения, „что провоцирует опасные и даже неправомочные операции“ [24];

 

(7б) Второе замечание обращает внимание на то, что серьезные выводы о происхождении перевода возможны только после изучения его истории [25];

 

(7в) Третье замечание разграничивает три вещи: а) присутствие в переводе „восточнославянизмов“; б) работу над переводом „восточного славянина“; в) появление перевода в границах расселения восточных славян [26].

 

 

Прежде чем привести заключительные рассуждения и выводы Буланина, разберем указанные уже положения. По поводу (1) надо сказать, что пресловутая статья А. И. Соболевского подвергалась критике не только со стороны Ф. Томсона [27]. Даже для своего времени статья Соболевского была

 

 

22. Заметим, что в дискуссии участвовали не одни только русские лингвисты (см. Станков 2002а; 2002б; 2004а; 2004б), но игнорирование определенных фактов и авторов характерный „методологический“ прием русской медиевистики.

 

23. Буланин 2012: 24: „Наблюдения Пичхадзе остроумны, иногда бесспорны ..., но существование разных переводческих школ все же не доказывают“.

 

24. Буланин 2012: 24: „Априорное задание найти в каком-то произведении приметы восточнославянского происхождения провоцирует опасные и даже неправомочные операции. Таков случай с „Историей Иудейской войны“ Иосифа Флавия, когда доказательством служит относительная частота употребления лексем независимо от содержания сопоставляемых текстов (количественные показатели, лишенные, по определению, классифицирующего потенциала), когда для сравнения привлекаются другие произведения из „восточнославянского“ круга переводов (то, что само нуждается в доказательствах); для обоснования восточнославянского генезиса знаменитых вставок постулируется, - мягко говоря, нетрадиционное, - близкое знакомство древнерусского книжника с античной мифологией. Те же мерки прилагаются к остальным переводам корпуса“.

 

25. Буланин 2012: 25: „Серьезные выводы о происхождении текста возможны только после изучения его истории - на этом сходятся Томсон, Федер и Алексеев, да и любой здравомыслящий филолог к ним присоединится. Дополнительно релятивизируются выводы исследователя-лингвиста тем, что они получены при сравнении одних только элементов языка, абстрагированных от содержащего их текста, - его тематики, жанра, места отдельно взятого элемента в ближайшем контексте и в композиции всего произведения, сочетаемости этого произведения с соседними текстами (большинство номеров из „восточнославянского“ корпуса находятся в составе компиляций или, во всяком случае, в сборниках)“.

 

26. Буланин 2012: 25.

 

27. Станков 1989.

 

 

278

 

не просто слабой, а, прямо скажем, некомпетентной. Впрочем, Соболевский вообще отличается способностью делать категорические ни на чем не основанные выводы; достаточно напомнить его „откровения“ относительно родины КЛ, опубликованных, кстати, в том же самом труде под названием „Материалы и исследования в области славянской филологии и археологии“. Говорить о „твердых“ основах, на которых Соболевский поставил вопрос о „восточнославянских“ переводах, не приходится. Буланин, в своей критике последователей Соболевского, вольно или невольно вступает в противоречие с самим собой. Ведь если основы Соболевского тверды, почему его последователи не в состоянии ничего доказать?!

 

Положение (2) - не единственный нонсенс в построении Буланина: с Томсоном можно согласиться, но он, видите ли, ничего в сущности не сумел доказать, т.е. с ним нельзя согласиться.

 

В (3) утверждается родство Соболевского и Томсона на почве „европоцентризма“. Что, собственно, следует понимать под этим словом, Буланин так и не объяснил. Не объяснил автор также, в чем заключается европоцентризм Соболевского и европоцентризм Томсона. Приходится выводить все это из общей массы рассуждений Буланина. Так, европоцентризм Томсона, скорее всего, заключается в его резко отрицательной оценке средневековой русской культуры. Европоцентризм Соболевского остается загадкой. Выскажем предположение, что дело касается комплекса культурной неполноценности, на почве которого Соболевский попытался доказать, что Киевская Русь была в культурном отношении ничуть не хуже Византии и Болгарии.

 

В (4) Буланин постулирует неполноценность лингвистических данных при решении спора о переводах (а как же быть с „твердой почвой“ Соболевского?). Единственное, с чем можно согласиться, это то, что лингвистические данные нуждаются в адекватной интерпретации. Именно лингвистика стоит на твердых методологических основаниях, чего нельзя сказать, например, о текстологии (впрочем, часть текстологических проблем разрешается при помощи лингвистики). И если советские и российские историки языка ХХ и ХХ1 века не принимали (и продолжают не принимать) „во внимание историко-культурный контекст в целом“, то беда здесь не в лингвистике и лингвистических данных, поскольку именно они при адекватной интерпретации в состоянии разрешить спор о переводах в Slavia Orthodoxa. Проблема здесь заключается не в том, что исследователи обращаются к лингвистике, а в том, что одни факты переоцениваются, другие - недооцениваются, третьи же - и вовсе замалчиваются. Относительно последнего можно привести красноречивый пример: В. М. Истрин в своем издании славянского перевода ХГА и в своих исследованиях этого текста нигде не упомянул о том, что один из писцов Погодинского списка списывал с рукописи, сделанной с двуюсового антиграфа [28]. Умолчала об этом и Т. В. Анисимова:

 

 

28. Станков 2010-2011: 77-80; 2013а.

 

 

279

 

в ее описании Погодинского списка об этом нет ни единого слова [29]. Более того, есть авторы, которые идут даже на подделку лингвистических данных. Так, В. А. Матвеенко и Л. И. Щеголева болгарскую форму переделали на русскую [30]. Разумеется, что при таком отношении к лингвистическим данным, трудно решить спор о переводах. С другой стороны, однако, именно подобное отношение к лингвистическим данным отдельных русских авторов наглядно демонстрирует значение лингвистики в полемике о переводах. Буланин, не будучи лингвистом и называя себя текстологом, забыл очевидно про советскую традицию второй половины ХХ в. издавать ненаучные издания средневековых текстов, исключающие возможность вести полноценные лингвистические наблюдения [31]. Одно из них касается как раз Истории Иудейской войны Иосифа Флавия.

 

В (5) Буланин утверждает, что Алексееву удалось опровергнуть Томсона. Каким образом это произошло - неясно. Основное противоречие в рассуждениях Буланина сохраняется и здесь. Несмотря на „твердый“ характер основ для решения вопроса о переводах, заложенных Соболевским, методологические установки последнего оказываются недостаточными для решения проблемы переводов.

 

В (6) сказано, что работы А. А. Пичхадзе не сумели доказать существование двух разных переводческих школ. С этим можно согласиться, потому что существовала лишь одна переводческая школа - болгарская. (Из этого положения Буланин сделал другой вывод, но об этом - ниже.)

 

С (7а) можно согласиться. Необходимо добавить, что привлечение свидетельств из текстов, относимых к древнеболгарскому кругу переводов, оправдано, потому что доказывать существование древнеболгарских переводов не приходится.

 

Относительно (7б) заметим, что Буланин упускает из виду то обстоятельство, что как раз лингвистические наблюдения во многом помогают изучить историю текста.

 

Относительно (7в) приведем еще цитату из статьи Буланина: „Наиболее примечательной чертой „восточнославянизмов“ - что признает и сама Пичхадзе - является их редкость в общей массе книжных памятников, откуда делается недоказанное и, как видно, недоказуемое заключение: „Случайно внесенный переписчиком русизм, как правило, устранялся при последующем копировании“ [32]. А может быть, совсем наоборот: вносился не случайно, потому что как русизм никем не воспринимался?“ [33].

 

 

29. Анисимова 2009: 137.

 

30. Станков 2010-2011: 77.

 

31. Мещерский 1958; Лебедева 1985.

 

32. Пичхадзе 2008: 18.

 

33. Буланин 2012: 25.

 

 

280

 

Очевидно, что цитированное высказывание Пичхадзе содержит недоказуемое утверждение, но проблема опять-таки не в лингвистике, а в невнимательном к ней отношении, в неадекватной интерпретации. Произвольные спекуляции, пренебрегающие элементарным здравым смыслом, мало полезны в научных исследованиях. К ним можно отнести и риторический вопрос Буланина в только что приведенной цитате. Дело не в том, как воспринимается то или иное слово, а в случайном характере восточнославянских лексем в переводных текстах. Как раз случайный характер этих лексем показывает, что о „восточнославянских“ переводах говорить не приходится.

 

В чем суть всех этих рассуждений Буланина? В целях доказать существование восточнославянских переводов автор переходит на почву культурологии, объединяя концепции Д. С. Лихачева и Р. Пиккио, которые якобы сходятся в том, что значительная часть письменной культуры славян имела наднациональный характер [34]. Внесем некоторые коррективы. Концепция „литературы-посредницы“ была предложена Лихачевым на VI Международном съезде славистов в Праге в 1968 г., впоследствии она вошла почти без изменений в его монографию от 1973 г. Лихачев рассматривает древнеславянские литературы как систему, составленную из отдельных национальных литератур. Эти национальные литературы обладают общим фондом памятников, который и является „литературой-посредницей“ [35]. Более всего здесь озадачивает термин литература-посредница, который, как и большинство построений Лихачева, лишен логического основания:

 

„Обычно под литературой-посредницей понимают национальную литературу, которая передает другой национальной литературе в своих переводах и обработках памятники третьей национальной литературы. Я предлагаю распространить этот термин и на те наднациональные литературы, которые существовали на священно-ученых языках средневековья: латинском, церковнославянском, арабском, санскрите и пр. Эти литературы создавались сразу во многих странах, были общими достояниями этих стран, служили их литературному общению. При этом их литературное посредничество - не их побочная функция, а основная. Произведения, написанные на том или

 

 

34. Лихачев 1973: 23-35 (= Лихачев I: 24-260); Пикио 1981 (= Пикио 1993: 137-171). Буланин 2012: 26: „Развиваемая первым концепция „литературы-посредницы“ и мысли второго по поводу начального этапа в судьбах Slavia Orthodoxa, хотя и разнятся в акцентах и деталях, справедливо сосредоточивают внимание на том, что значительная часть книжного багажа православных славян имела наднациональный статус... ядро „литературы-посредницы“ несомненно составляли переводы. Упомянутые ученые сходятся не только в определениях, которые они выбирают для характеристики транснациональной письменности, но и в том, что конструирующее значение для ее возникновения имела книжная продукция Х века - „золотой век“ болгарской литературы, ставший для Slavia Orthodoxa последующих столетий источником культурных парадигм“.

 

35. Станчев 2002: 7.

 

 

281

 

ином из священных и ученых языков, входили в единый фонд памятников, объединяемых этими языками стран, и участвовали в создании литератур на национальных языках. Та же наднациональная единая литература-посредница существовала и у южных и восточных славян. Она обладала наднациональным церковнославянским языком, общим для всех южнославянских и восточнославянских литератур фондом памятников и единой литературной судьбой, единым литературным развитием“ [36].

 

Отметим два момента в этом высказывании. Во-первых, согласно Буланину, Лихачев определяет древнюю болгарскую литературу как посредницу между Византией и Русью, что, как видно, не так. Лихачев неправомерно переносит термин, относящийся к национальной литературе, на некую выдуманную им наднациональную литературу, не замечая, что слово посредница обессмысливает все его построение, так как совершенно не ясно, кто кому посредничает. Нарушается пространственно-временной континуум. Если произведения создавались одновременно в разных странах, то, естественно, не все созданные произведения будут известны одновременно во всех странах, поскольку в одних странах будут произведения, неизвестные другим странам, и наоборот. В таком случае где остается единая литературная судьба, единое литературное общение и развитие? Данное противоречие сохраняется и в дальнейших рассуждениях Лихачева:

 

„В литературу-посредницу входила не вся переводная литература, поскольку отдельные переводы (их, впрочем, не так уж много) были известны только в одной из славянских стран. Вместе с тем в нее входили и отдельные памятники местных литератур, получившие распространение за пределами своего возникновения - в других славянских странах. Литература-посредница состоит в значительной части из переводной литературы и частично из сочинений, возникших на национальной почве“ [37].

 

Постулируемая Лихачевым единая литературная судьба растворяется, коль скоро отдельные национальные („местные“) литературы вносили в „общий“ фонд свои произведения, остававшиеся неизвестными другим членам культурного сообщества. Напомним также, что переводные произведения не могли появляться везде сразу, потому что письменность появилась на Руси на целое столетие позже.

 

Во-вторых, литература-посредница - общий фонд памятников южных и восточных славян, в нее входят преимущественно переводные произведения, написанные на общем „церковнославянском языке“. Выясняется, что посредником между славянскими культурами здесь является не литература, а язык, который неправомерно называется „церковнославянским“, - именно этим термином пытаются узаконить „культурную кражу“ переводных текстов.

 

 

36. Лихачев 1968: 14-15.

 

37. Лихачев 1968: 18.

 

 

282

 

Кое-кому такое заключение может показаться крайним, но как назвать попытку вырвать отдельные переводы из состава древнеболгарской письменной традиции? В чем здесь проявляется „единая литературная судьба“ и „единое литературное общение“? По этому поводу необходимо напомнить другую работу Лихачева, о которой Буланин, видимо, позабыл. Переводная литература создается на общем „церковнославянском“ языке, но в то же время при необходимости определить состав древнерусских переводов Лихачев ссылается как раз на пресловутую статью Соболевского, да еще на „русизмы“ Истрина, позволившие ему „доказать“ русское происхождение раннего перевода ХГА [38]. Лихачев, с одной стороны, пишет, что в создании славянской литературы-посредницы первостепенное значение имели болгары [39], но, с другой стороны, вырывает из состава древнеболгарской культуры, целый ряд переводных текстов, обескровливая тем самым именно ту письменную традицию, которой он сам приписывает ведущую роль.

 

Со своей стороны, Пиккио рассматривает славянские православные литературы как единую систему, которая не основывается на государственных или национальных принципах [40]. В единой литературной системе древнеболгарской литературе Пиккио отводит роль литературы-парадигмы, обусловившей дальнейшее литературное развитие в землях православного славянства [41].

 

Обсуждать более концепции Лихачева и Пиккио не будем. Противоречивый характер работ Лихачева очевиден, относительно Пиккио скажем, что переводные произведения не входят в состав литературы-парадигмы, их Пиккио и не упоминает, когда говорит об образцах. Совершенно ясно по какой причине: разве может перевод сам по себе быть литературной парадигмой? Содержание или отдельные идеи в переводном тексте могут послужить для создания литературного образца, но сам перевод остается переводом. На основе переводных хроник может возникнуть идея создания Хронографа, но перевод, скажем ХГА, остается только переводом ХГА.

 

Поэтому, когда речь идет о переводах, нет смысла ссылаться на Лихачева из-за некорректности и противоречивости его постановок, нет смысла ссылаться и на Пиккио, поскольку он исследует литературную традицию вне переводной книжности (в указанной статье Пиккио, на которую ссылается

 

 

38. Лихачев 1983: IX глава.

 

39. Лихачев 1968: 19.

 

40. Станчев 2002: 7.

 

41. Пикио 1993: 140: „... на нея може да се гледа като на литература-парадигма. Използвам термина парадигма в неговото етимологично значение, т.е., казано по друг начин, възприемам старата българска литература като корпус от парадигми, от езикови, идейни и формални образци. Тези първообразци, които до голяма степен са обусловили по-нататъшното развитие на цялата литературна дейност в земите на православною славянство, са били създадени в една извънредно сложна културна среда“. См. также: Пикио 1993: 163-164.

 

 

283

 

и Буланин, автор нигде не ставит вопрос о переводной книжности). Заметим еще, что надуманное сходство между Лихачевым и Пиккио, предложенное нам Буланиным, не отменяет вопроса о происхождении того или иного переводного или непереводного текста, так как это позволяет установить возникновение и развитие тех или иных процессов даже в наднациональной (если согласиться с таким определением) культурной общности, в которой должен быть центр (Болгария) и периферия (Русь). Когда отдельные авторы (вроде А. А. Турилова) пытаются обосновать некое восточнославянское влияние на южнославянскую письменность, то это, очевидно, вызвано нежеланием примириться с периферной ролью Киевской Руси и желанием доказать, что древнерусская литературная традиция непременно на кого-то оказывала влияние [42]. Если имена отдельных древнерусских святых стали известны на Балканах в XIII в., то это не связано непременно с каким-то влиянием древнерусской письменной культуры, а с процессами, развивавшимися здесь, на Балканах [43].

 

Вернемся к вопросу, почему потребовалось Буланину объединять Лихачева и Пиккио. Такое объединение позволяет Буланину говорить об „однородности основной массы текстов, накопленных в разных концах славянского мира“. Таким образом все сваливается в одну кучу. Проведя эту операцию, Буланин еще раз подчеркивает недостаточность лингвистических наблюдений: „Коль скоро наблюдения над языком не способны представить непротиворечивую историю текста, соответствующие факты никогда не уложатся ровно под однозначное толкование. Следовательно, там, где ратующие за обособление компактной группы восточнославянских переводов ставят знак „плюс“, Томсон - не совсем, увы, безосновательно - вновь поставит „минус“, и такое колебание маятника будет продолжаться бесконечно“. Не разумнее ли признать очевидное: „восточнославянский“ корпус переводов не подлежит восстановлению на необходимом уровне точности, потому что создатели его продуцировали тексты по рецептам [разве можно продуцировать перевод по рецепту? - Р.С.], изготовленным предыдущими поколениями книжников, прежде всего теми, что творили в „золотой век“ болгарской литературы. Не подлежит восстановлению не потому, что носителям восточнославянского языкового узуса в принципе заказано было работать над переводами, но потому, что новоприбылые памятники никак не отличались от прежде бывших“ [44].

 

Изюминка в построении Буланина, и очередной его логический нонсенс. Лингвистика не в состоянии выявить „восточнославянский корпус“

 

 

42. Ср.: Тихомиров 1947: 162; см. также: Станков 2005б.

 

43. Павлова 2008: 15; Гюзелев 2011.

 

44. Буланин 2012: 27-28.

 

 

284

 

переводов, потому что он не отличается ничем от древнеболгарского корпуса, чье существование (к великому сожалению Буланина, да и не только его) неоспоримо. Упрекая своих коллег в том, что они ищут доказательства существования „восточнославянского корпуса“ переводов, Буланин постулирует существование этого корпуса a priori, поскольку оно недоказуемо при помощи лингвистического анализа. Откуда в таком случае известно о существовании „восточнославянского“ корпуса? Ведь если какой-нибудь феномен не имеет отличительных признаков, кто докажет его существование? Как раз по этой причине Соболевский и его последователи пытаются присвоить этому корпусу отличительные признаки. Им это не удается, что подметил и сам Буланин, не по причине неполноценности лингвистических наблюдений, а по причине того, что русизмы (с учетом и историко-культурного контекста) в переводных текстах всегда могут быть вторичного происхождения. Как мы видим, Буланин пытается „научно“ обосновать кражу культурных ценностей, так как любой переводной текст, несохранившийся в болгарской рукописной традиции, можно запросто включить (как, впрочем, и делается уже на протяжении последних 100 с лишним лет) в состав корпуса „восточнославянских“ переводов из-за невозможности различения „южнославянских“ и „восточнославянских“ переводов.

 

В очередной раз можно заключить, что все упирается в проблему определения первого письменного языка славян, точнее - в отказе называть его на основании его этнической принадлежности. Введение сомнительной терминологии в научный оборот преследует совсем другие цели. Яркий тому пример как раз обозначение первого литературного языка славян - ДЯ; ср.: старославянский, staroslověnský, старословенски, церковнославянский, Altkirchenslavische, Old Church Slavonic, первый литературно-письменный язык славян (Е. М. Верещагин), славянский книжный и древнеславянский язык (у Максимовича [45]) и т.п. вплоть до странных словосочетаний, лишенных ясного лингвистического смысла, вроде „болгаро-преславский язык“ [46] или „местный язык (в его старославянском моравском варианте)“ [47].

 

На эту тему по инициативе ученых Болгарской АН и АН СССР даже было проведено Рабочее совещание болгарских и советских ученых по проблемам научного сотрудничества и по некоторым спорным вопросам изучения памятников славянской письменности IХ-ХI вв., которое состоялось 24-26 сентября 1985 г. в Софии. В работе совещания приняло участие 21 ученый с болгарской стороны и 10 ученых с советской стороны. Среди документов сохранился такой под названием

 

 

45. Автором последнего термина является Н. И. Толстой; см.: Толстой 1961; 1988: 34-52.

 

46. Максимович 2005: 128.

 

47. Гавлик 1985: 99.

 

 

285

 

„О состоянии научной разработки вопросов, затронутых в письме Президента Болгарской Академии наук, академика А. Балевского - Президенту Академии наук СССР, академику А. П. Александрову“, „автором“ этого документа являются Отделение литературы и языка АН СССР и Отделение истории АН СССР [48]. Среди всего прочего в этом тексте можно прочитать такие строки:

 

„Итак, по мнению некоторых болгарских лингвистов, Европа пользовалась тремя классическими языками - греческим, латинским и староболгарским, а не старославянским (древнеславянским), притом, в формировании последнего всем другим народам и языкам, кроме болгар и болгарского языка, отводится пассивная роль“ (с. 7 документа) [49].

 

Далее:

 

„Все сказанное до сих пор имеет непосредственное отношение к вопросу о филологической характеристике Изборника Святослава 1073 г. Определяя старославянский и церковнославянский (древнеславянский) язык, т.е. общий литературный язык славян, как древнеболгарский в течение всего периода его существования, нетрудно сделать еще один шаг и объявить почти всю литературу на этом языке или значительную ее часть древнеболгарской. Так происходит с древнерусским памятником Изборник Святослава 1073 г., который в Болгарии некоторыми филологами без всяких оговорок объявляется болгарским“ (сс. 8-9 документа) [50].

 

В словах, выделенных курсивом, сконцентрирована вся суть проблемы - как говорится, на воре шапка горит. ССб (Изборник 1073 г.) принадлежит древнеболгарской традиции, поскольку он возник в Болгарии при царе Симеоне. С другой стороны, сборник принадлежит и древнерусской культуре, поскольку переписывался на Руси и был частью древнерусской письменной традиции. В таком плане обе стороны сошлись во мнениях в ходе совещания по вопросу о ССб. Было также достигнуто согласие по вопросу о том, что народная основа первого славянского литературного языка, т.е. языка Кирилло-Мефодиевских переводов, был солунский диалект болгарского языка IX в. На совещании, однако, (и в этом нет ничего удивительного) не было достигнуто согласие по вопросу о содержании термина старославянский язык. Болгарская сторона настаивала на том, что он идентичен термину древнеболгарский (старобългарски), советская сторона отстаивала точку зрения, что старославянский язык обладал более широкой функцией, чем термин древнеболгарский, поэтому от него не следует отказываться [51]. Полтора года спустя вышел в свет сборник „Древнерусский литературный язык в его отношении к старославянскому“ (Москва 1987), в котором можно прочитать весьма странные с лингвистической точки зрения мысли, которых постыдился бы любой мало-мальски грамотный

 

 

48. Богданова 2013: 18.

 

49. Богданова 2013: 19.

 

50. Богданова 2013: 20; курсив наш.

 

51. Богданова 2013: 20-21, примеч. 8.

 

 

286

 

лингвист, и который явился своеобразной артподготовкой к решающему сражению, состоявшемуся 16 сентября 1988 г. на Съезде славистов в Софии. На послеобеденном заседании Е. М. Верещагин своим выступлением спровоцировал бурную дискуссию по вопросам терминологии, переходящую порой за рамки академического тона и длившуюся 3 часа (по нашим воспоминаниям), в которую были вовлечены ученые многих стран. Многие иностранные лингвисты признавали право на существование термина древнеболгарский, в то время как русская сторона настаивала на его полной непригодности. И хотя, на наш взгляд, „победа“ в этой словесной перепалке осталась за болгарской стороной, на практике ничего не изменилось - verba volant... В итоге, каждая сторона осталась при своем мнении, и на другой день жизнь вошла в свою обычную колею.

 

Как писал Борхес, „опускать всегда одно слово, прибегать к неподходящим метафорам и очевидным парафразам, может быть, самый надуманный способ указать на это слово“. Вряд ли можно надеяться, что ситуация изменится к лучшему в будущем.

 

[Next]

[Back to Index]